Сообщество блогеров

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Сообщество блогеров » Социология, психология » Гусейнов А.А.


Гусейнов А.А.

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Моральная демагогия как форма апологии насилия

Моральная демагогия и насилие связаны между собой настолько органично, что моральная демагогия неизбежно ведет к насилию, а насилие предполагает моральную демагогию в качестве непременного своего условия.
I
Принято считать, что морали не может быть много. Что в ней нельзя переусердствовать. Таков один из не всегда проговариваемых, но тем более устойчивых стереотипов общественного сознания. Основной аргумент: мораль самоценна. Считается, что она вообще, по определению, не может быть низведена до уровня средства, аксиологическая окраска которого меняется в зависимости от цели. Человек может нарушить меру в физических упражнениях, ибо они нужны ему не сами по себе, а для чего-то другого — для укрепления тела. Но он не может нарушить меру в созерцании звездного неба, ибо ценность созерцания — в самом созерцании. Можно злоупотреблять горькой водкой. Но нельзя злоупотребить приятными звуками или ароматом цветущей розы. Еще Аристотель, определяя этическую добродетель как середину крайностей, образующих два обрамляющих ее порока, и как бы предостерегая от напрашивающихся при таком понимании ложных ассоциаций, подчеркивал, что в середине самой по себе нет крайностей (как, впрочем, и в крайностях самих по себе нет середины). Добродетель—середина сама есть крайность, совершенство. Словом, наградой морали (добродетели) является сама мораль (добродетель). Поэтому в том, что касается морали, нет опасности перебрать. Есть только опасность недобрать.
Рассуждение это выглядит убедительным. Оно было бы даже безупречным, если бы не существовало опасности подмены морали. На самом деле такая опасность существует. Мораль вполне поддается подмене, имитации. Хуже того, в этом плане она более уязвима, чем другие проявления культуры. Мораль действительно самоценна. В ценностном мире она выделяется в качестве абсолютной величины. Если это так, если мораль действительно обрамляет пространство человеческой культуры, являясь ее пределом, последним основанием, то это как раз и означает, что она не может иметь адекватного воплощения. Абсолютное нельзя схватить, зафиксировать, выразить. Иначе мораль и не могла бы выполнить функцию некой идеальной точки отсчета всех форм человеческой деятельности.
Абсолютная моральная убежденность, узурпирующая право на моральную истину, не вытекает из убеждения в абсолютности морали. Как раз наоборот: идея абсолютности морали находит логическое продолжение в установке, согласно которой наши (как бы ни расшифровывать понятие «наши») моральные представления всегда являются относительными. Она, эта идея абсолютности морали, всерьез продуманная и принятая, требует от субъекта предельной скромности и сдержанности в оценке меры собственной — и теоретической, и практической — приобщённости к морали.
Все эмпирические, объективированные формы бытия морали являются вместе с тем и ее искажениями. Это верно до такой степени, что реально, в общественной коммуникации, мы всегда имеем дело с ее лжеобразами. Мораль не умещается в поступки. Она не умещается и в слова. Витгенштейн выразил эту мысль в следующем образе: если представить себе некую абсолютную личность, обладающую всеведением, то в этом универсуме знаний не нашлось бы места этическим (как, впрочем, и религиозным) суждениям. Все, что мы говорим о морали, неточно. Не в том смысле, что такие утверждения ложны. Они вообще не классифицируемы по критерию истинности и ложности. Неправомерной является сама постановка вопроса о том, что такое мораль. Соотношение морали и познания — большая проблема. Мы ее не можем здесь обсуждать. Важно только подчеркнуть одно: высказывания о морали говорят не о морали и не о том, что мы именуем моралью, а о нашем отношении к тому, что мы именуем моралью.
Если объективации морали являются ее искажением, то высказывания о морали, содержанием которых являются эти объективации, допустимо рассматривать как индикатор способности различать саму мораль от ее превращенных форм. Здесь возможны две экстремальные позиции. Первая состоит в полном отрицании объективированных форм морали на том основании, что они дают ложное, превращенное представление о ней. Такое отрицание, однако, неизбежно оборачивается отрицанием морали вообще, ибо, какими бы карикатурными по отношению к действительному образу морали ни были ее объективированное формы, они являются единственными, позволяющими зафиксировать мораль как мораль и включить ее в общественную коммуникацию. Не случайно поэтому этический нигилизм в теории, вопреки своему сверхгуманистичному пафосу, на практике оборачивается цинизмом и вседозволенностью. Человек, желающий стать сверхчеловеком, всегда рискует оказаться недочеловеком. Лучше ему просто оставаться человеком. Вторая позиция заключается в ложном отождествлении объективированных форм морали с самой моралью. В этом случае мы имеем дело с моральной демагогией. Она оборачивается такой же дискредитацией морали, как и цинизм, хотя и осуществляется на иной манер. Чтобы проиллюстрировать внутреннее сходство цинизма и моральной демагогии при их очевидной внешней противоположности, можно воспользоваться таким сравнением. Известно, что существует множество подделок картин выдающихся художников. Представим себе ситуацию, когда какой-то шедевр потерялся, и мы имеем дело только с его копией. Если кто-то скажет, что шедевра вообще не существовало, а кто-то скажет, что копия и есть шедевр, то мы получим как раз аналогии крайностей цинизма и демагогии в этике.
II
Моральную демагогию называют еще морализаторством, морализированием или даже моралистикой. Поскольку последние три термина аксиологически неоднозначны и при несомненной негативной нагруженности нередко рассматриваются просто как производные от морали, термин «моральная демагогия» является предпочтительным. Помимо прочего его этимология более соответствует существу дела; с одной стороны, подмена морали ее видимостью возникает при стремлении манифестировать, показать (именно показать, а не познать) ее, т. е. тогда, когда она должна предстать перед демосом (народом, публикой), с другой стороны, демагогия (популизм) всегда апеллирует к морали, находя в этом адекватное средство для своих целей.
Непосредственный индикатор моральной демагогии — этическая перегруженность языка, само обилие моральной терминологии и оценок в общественной коммуникации. Разумеется, трудно чисто количественно определить, когда начинается этическая перегрузка. Показатели моральной демагогии имеют качественную природу. В самом общем виде они сводятся к позитивной оценке субъектом самого себя и негативной оценке других. Это не значит, что о моральной демагогии можно говорить только тогда, когда человек бесхитростно восхваляет себя и столь же открыто осуждает других. Он может хвалить себя скрытно, косвенно, когда, например, он считает самым лучшим, добрым род или народ, к которому он принадлежит. Другой случай — показная скромность, про которую говорится: смирение паче гордости. Изощренные формы имеет также моральное унижение других; оно может, например, осуществляться через их восхваление. Ведь когда человек дает моральные оценки другим, он присваивает себе право давать такие оценки. Словом, тезис, усматривающий признаки моральной демагогии в восхвалении субъектом самого себя и осуждении других, нельзя понимать буквалистски. Для своего эмпирического (операционального) применения он нуждается в конкретизации. Тем не менее, он позволяет зафиксировать явление в целом.
Исторически мораль связана с религией. Насколько такая связь существенна — особый вопрос. Для нас важно подчеркнуть: в культуре мораль обосновывается через божественную волю и санкцию (Иегова заповедал израильскому народу и передал через Моисея записанными на скрижалях основные моральные нормы, Христос сформулировал нравственный закон любви, Аллах продиктовал Мухаммеду Коран в качестве нормативного канона), а в тех цивилизациях, этические основы которых связаны с именем того или иного выдающегося человека, этот человек (как, например, Конфуций или Будда) возвышается в последующем до божественного статуса. Есть еще опыты рационального обоснования морали; хотя как философская претензия они прочно закрепились в культуре, тем не менее, ни в одном из конкретных решений не получили распространения, хоть в какой-то степени сопоставимого с религиозными концепциями. Связь религии и морали можно истолковать в качестве культурного кода, который расшифровывается таким образом, что человеку не дано быть субъектом морали, выступать от ее имени. Говоря по-другому, моральный суд находится в руках бога, а не человека. Отсюда одно из специфических и самых важных нормативных требований всех развитых моральных систем — не судите других! Эти два аспекта морали — сверхчеловеческое обоснование и нормативное ограничение: «не судите!» — соединены между собой настолько органично, что без одного было бы невозможно другое.
Моральная оценка — феномен парадоксальный. Она предполагает, что тот, кто выносит такую оценку, сам является морально безупречным, или, по крайней мере, обладает в этом отношении особой компетенцией, подобно тому, например, как это происходит с юридическими оценками, которые выносят особые сведущие в своем деле люди. Однако характерной особенностью морально совершенного человека является сознание собственного несовершенства (чувство недовольства собой, скромность), не позволяющее ему становиться в позу судьи, учителя. Пусть первым бросит камень тот, кто безгрешен,— сказал Иисус, когда зашла речь об осуждении женщины, уличенной в прелюбодеянии. Себя же таковым он не считал. В то же время человек, охотно берущий на себя роль морального судьи, уже самим этим фактом обнаруживает моральное качество (самодовольство), свидетельствующее о том, что он этой роли не соответствует. Получается: тот, кто мог бы выносить моральные оценки, не будет этого делать (именно потому, что он мог бы это делать), а тому, кто готов выносить моральные оценки, нельзя этого доверять (именно потому, что он готов это делать!).
Не претендуя на решение этого противоречия, можно предложить своего рода временное правило, которое состоит в следующем: нравственная оценка в позитивной форме, если и допустима, что требует специального анализа, то только по отношению к другим, нравственная оценка в негативной форме допустима только по отношению субъекта к самому себе. В этом последнем случае она опирается на некую внутреннюю иррациональную силу. Собственно говоря, именно по этим признакам — кто, кого и на каком основании судит — различаются между собой злодеяние (грех) и преступление. Злодеяние и преступление могут совпадать, чаще всего и совпадают по фактическому (материальному) содержанию. Это может быть одно и то же деяние. Различие между ними состоит в том, что за преступление человек отвечает перед другими людьми на основании юридических норм, за злодеяние он отвечает перед своей совестью на основании абсолютного нравственного закона. «Закон есть совесть государства»,— писал Т. Гоббс[1]. Переиначив это утверждение, можно сказать: совесть есть закон нравственной личности,
Таким образом, моральная оценка (по крайней мере, в ее негативной форме, то есть как осуждение других) не поддается логически непротиворечивому обоснованию и в этом смысле она невозможна. Если, тем не менее, она существует, то это означает, что она имеет превращенную форму. Чаще всего — это моральная демагогия. Моральную демагогию можно определить как злоупотребление моральной оценкой путем смещения ее векторов: то, что должно быть направлено на других — моральное возвышение — обращается субъектом на самого себя, а то, что должно быть направлено на самого себя — моральное осуждение — обращается на других.
Результатом моральной демагогии является самовозвеличивание субъектом самого себя, благодаря которому человек или группа людей изображают себя лучше, чем они есть на самом деле. Но это только первое, очевидное, и самое безобидное ее следствие. Много опасней то, что моральная демагогия содержит в себе селекцию людей по нравственному критерию. Она разделяет их на добрых и злых. Это ее суть и суть разрушительная. Развести людей по разные стороны этической баррикады — значит провести между ними такую пропасть, которую уже невозможно преодолеть. В религиозных утопиях (христианской, мусульманской) предполагается отделение зерен от плевел, добрых от злых. Но там это происходит в день последнего суда и — в этом замечательная последовательность этих утопий — окончательно. В них признается, что после разделения уделом добрых становится вечная жизнь в раю, а злые обрекаются на вечное умирание в аду. Между ними не остается ничего общего. Моральную демагогию можно интерпретировать как лицемерную форму последнего суда. В ней человек присваивает себе функцию, которая в религиозных утопиях отводится богу.
Более конкретный механизм моральной демагогии состоит в том, что вопросы с конкретного, предметно-верифицируемого уровня рассмотрения переводятся на абстрактный, неопределенный уровень, и тем самым дается ложное направление общественной энергии людей. Моральная демагогия является продолжением некомпетентности, призвана как бы компенсировать и скрыть тем самым действительные причины того или иного деяния. Она превращает преступление в злодеяние, растворяет конкретную ответственность во всеобщей вине. Ее можно рассматривать как своего рода отводной клапан, призванный выпускать «пар» общественного гнева, который, в противном случае, мог бы разорвать социальный «котел». Субъектами моральной демагогии являются по преимуществу те, кто занимает на социально-иерархической лестнице верхние ступени: богатые страны по отношению к бедным, привилегированные классы по отношению к обездоленным, руководители по отношению к подчиненным, учителя по отношению к ученикам, родители по отношению к детям, старшие по отношению к младшим. В пору моего студенчества случился такой эпизод на семинаре по русской философии. Мы изучали Белинского, который, как и все передовые мыслители по канонам советской идеологии тех лет, считался материалистом. Однако его произведения, особенно раннего периода, под клише материализма не подходили. Один из студентов посвятил свое выступление этому вопросу и, процитировав много убедительных высказываний Белинского, сделал вывод, что того скорее следует считать идеалистом. Руководивший семинаром доцент, не имея аргументов по существу, сказал на это: «Как вам не стыдно утверждать такое». Реакция доцента была типичным проявлением моральной демагогии.
III
Слово «насилие» в естественном языке означает принуждение к чему-либо силой, против воли. Здесь выражена суть понятия. Смысл насилия состоит в том, чтобы блокировать свободную волю индивидов и принудить их (или удержать) от действий, которые предписываются теми, кто совершает насилие. Его вообще можно кратко определить как узурпацию свободной воли. Оно есть господство одних индивидов над другими, основанное на внешнем принуждении. Это — особый, крайний случай отношений господства и подчинения, властных отношений.
Всякая власть представляет собою иерархию, вертикаль человеческих отношений, она состоит в том, что одни принимают решения за других (в тех или иных вопросах, в тех или иных пределах, в то или иное время и т.д.). Однако основания власти могут быть различными. Власть может быть природной, основываться на реальном различии воль, из-за которых отношения между ними являются естественными, нормальными тогда, когда они становятся иерархичными (типичные случаи: власть родителей над детьми или образованных сословий над необразованными). Она может основываться на предварительном договоре, согласии тех, по отношению к которым она осуществляется (типичные случаи: власть авторитета или власть судьи в государстве). Однако власть может основываться и на внешнем принуждении. Тогда мы имеем дело с насилием. Насколько прямым и грубым должно быть такое, принуждение, чтобы оно могло считаться насилием, можно ли, например, считать насильственными «смешанные» (по аристотелевской терминологии) действия, предпринимаемые самим индивидом, но под страхом смерти — это особый вопрос, который мы не рассматриваем.
Насилие — понятие аксиологическое. Оно не только описывает определенный тип отношения между людьми, но и оценивает его. Оценивает сугубо негативно. Насилие воспринимается общественным сознанием как действие обидное, незаконное. Оно отождествляется со злом. Это настолько важный момент, что насилием именуется только такое внешнее принуждение человека, которое достойно осуждения. Если кто-нибудь силой удержит человека (например, ревнивого мужа), находящегося в ярости и готового расправиться со своим обидчиком, если он даже грубо стеснит этого человека (ударит, повалит на землю, выкрутит руки и т.д.), чтобы тот не натворил беды, то такие действия обычно не называют насилием, хотя здесь налицо все его признаки, кроме нравственно отрицательного отношения.
Однако в общественном сознании и на обыденном уровне и в рамках социально-философских концепций наряду с обозначенным пониманием насилия как зла присутствует также тезис, допускающий случаи его нравственно оправданного применения. Считается, что иногда насилие может быть использовано во благо. Тем самым оно получает этическую санкцию. Насколько оправдано такое суждение? В основании насилия лежит конфликт, в котором его участники не могут прийти к согласию, договориться между собой. Человеческая ситуация, предшествующая насилию и порождающая его, точно описывается вопросом, который Л.Н. Толстой сформулировал так: «Каким образом разрешить столкновения людей, когда одни люди считают злом то, что другие считают добром, и наоборот?»[2]. Один из ответов на него связан с насилием. Он предполагает, что добрые должны властвовать над злыми, силой подчинить их своей воле. Говоря по-другому, прежде чем и для того, чтобы был запущен механизм оправданного насилия, оно должно быть интерпретировано как орудие добра. Этой цели собственно и служат все аргументы, которые обычно приводятся в оправдание насилия: насилие как справедливое возмездие; насилие ради блага тех, против кого оно применяется; малое насилие ради предотвращения большого.
Этическая аргументация в пользу насилия была бы безупречной, а само насилие могло бы считаться счастливой находкой человечества, если бы вообще можно было бы точно квалифицировать людей в качестве добрых и злых, точно определять, кто из них является добрым, а кто — злым. Но в том-то и дело, что как раз из-за невозможности разрешить этот вопрос и возникают те особые трудности, одним из ответов на которые и явилось насилие. Насилие не может быть орудием добра по определению, ибо оно является следствием ситуации, когда невозможно определить, что является добром. Нравственно оправданным насилие могло бы быть только в том случае, если бы на него было получено согласие тех, против кого оно направлено. Но если возможно такое согласие, то зачем нужно насилие? Насилие во благо — логическая несуразица. Понимая это, И.А. Ильин для случаев этически оправданного применения силы ввел новый термин «заставление». Он считал, что насилием нельзя противиться злу, а «заставлением» можно. В этом заключался один из решающих пунктов его критики толстовского учения. Но если речь идет о другом термине и соответственно другом явлении, чем то, про которое говорит Толстой и все последовательные сторонники ненасилия, то просто исчезает предмет спора и критика бьет мимо целя. Желая избежать одной логической ловушки, Ильин попадает в другую.
Надо особо подчеркнуть: речь идет не о нравственном оправдании насилия как такового, а об этических аргументах, позволяющих оправдать отдельные его формы и случаи. По сути дела, идет поиск понятия насилия, которое принципиально является двойственным. Существует какая-то причина, в силу которой общественное сознание заинтересовано в такой двойственности. Она заложена в той самой этически разорванной ситуации, когда взгляды людей на добро и зло оказываются диаметрально противоположными. Выйти из подобной ситуации можно не вообще с помощью понятия насилия, а с помощью двойственного, двуликого понятия насилия, которое в одной проекции является добром, а в другой — злом. Когда убивают нас, революционеров,— это плохо. Когда убиваем мы, революционеры,— это хорошо. Так рассуждал Л.Д. Троцкий в классической статье «Их мораль и наша». Мало кто в истории мысли был столь откровенен. И мало кто был столь точен в анализе причин двойственного понимания насилия. Этическая дискредитация насилия необходима, поскольку речь идет о насилии, направленном против «нас»; этическое оправдание насилия необходимо, поскольку речь идет о насилии, направленном против «них».
Насилие невозможно аргументировать этически. В то же время оно невозможно без такой аргументации. Квазивыходом из этой антиномии является моральной демагогия. Она как бы этически обеспечивает насилие. Суть моральной демагогии, как мы видели, как раз и состоит в том, что определенные субъекты узурпируют право выступать от имени добра, а своих оппонентов помечают черной меткой, превращая их тем самым во врагов. Сам факт моральной демагогии создает духовную ситуацию, в которой насилие оказывается больше чем допустимым злом, оно становится прямой обязанностью.
IV
Рассматривая под интересующим — нас углом зрения общественное сознание постсоветской России, следует сказать: оно характеризуется высокой степенью моральной демагогии. Можно указать, по крайней мере, на три момента. Во-первых, общественные цели формируются в нарочито неопределенной, акцентированно-возвышенной, заведомо непроверяемой форме («Возрождение», «Духовное обновление», «Возвращение в цивилизацию», «Евразийский выбор» и т.д.). В последний год из лексики политиков и общественных деятелей почти исчезли слова «Россия», «Российская Федерация». Они говорят по преимуществу о «великой России». И величие ее возрастает тем стремительнее, чем хуже идут дела в разнообразных сферах жизни. Когда речь идет о таких больших вещах, как величие Родины, то как-то неудобно думать о столь ничтожной вещи, как отдельный человек или какой-нибудь малый народец: Во-вторых, общественная полемика часто приобретает морально неистовый характер, она доводится до этического противостояния, до того последнего пункта, когда закрывается путь для обратного хода. Свидетельство тому — характеристики, которыми обмениваются противоборствующие стороны; «коммуно-фашисты», «дерьмократы», «реакционные силы», «предатели», «агенты ЦРУ», «подонки», «мерзавцы» и т.п. В самом деле, что делать с «подонками» или «дерьмом»? Только одно — уничтожить. Не сидеть же с ними рядом на одном симпозиуме?! В-третьих, нравственно изничтожающие оценки доводятся до бытийных глубин, Противники — не просто плохие люди. Они — носители дьявольского начала. Обратим внимание, как обыгрываются телесные особенности людей: «усы», «полнота» или «родимое пятно на голове», которое, конечно же, есть признак антихриста. В том, что нравственная критика переходит в антропологическую, нельзя видеть проявление отечественного варварства. В этом, напротив, обнаруживается замечательная последовательность мысли и настроения. Этическое противостояние и есть самое глубокое бытийственное противостояние, которое может иметь только одно последовательное и человечески достойное продолжение — борьбу не на жизнь, а на смерть.
Таким образом, существует несомненная прямая связь между склонностью российского общественного сознания к моральной демагогии и свойственными ему настроениями озлобленности, вражды, ненависти. Разорвать ее, культивировать в обществе защитные механизмы против моральной демагогии — одна из самых насущных и исторически долговременных задач. Задача эта не новая.
Мораль обозначает как бы верхний предел человеческого бытия, то духовное пространство взаимоуважительности, внутри которого только и возможна сложно-расчлененная, кооперированная, разумная и ответственная жизнь. Она по предназначению является наиболее общим условием согласия, сотрудничества между людьми. Но именно поэтому демагогическое злоупотребление моралью, в результате которого пространство взаимоуважительности очерчивается намного уже, чем вообще коммуникация между человеческими индивидами и их сообществами, ведет к разрушительным последствиям. Мораль оказывается источником разъединения, раздоров, войн. Хорошо известно, что Европа прошла через длительный и жестокий период религиозных войн, пока не дошла до сознания веротерпимости как необходимой предпосылки общественной жизни в ее современных, развитых формах. Однако мало (по крайней мере, в нашей отечественной литературе) задумываются над тем, что религиозная нетерпимость, которая стояла на пути современного общества, была одновременно и даже в первую очередь моральной нетерпимостью. Просто в ту эпоху моральные границы совпадали с религиозными. Преодоление моральной нетерпимости как духовной санкции насилия было не менее насущной задачей либерально-демократического общественного развития, чем преодоление религиозной нетерпимости. В истории Европы задача эта решалась главным образом путем разведения морали и права, возведения права в мораль государства.

Вопросы философии.— 1995.— №5.— С. 5—12.

Теги: Насилие, социология

2

ПОНЯТИЯ НАСИЛИЯ И НЕНАСИЛИЯ
А. А. ГУСЕЙНОВ
Вопросы философии.≈ 1994.≈

Тему доклада мне хотелось бы ограничить вопросом о соотношении понятий насилия и ненасилия. Еще конкретнее ≈ анализом того, являются ли они, эти понятия, диалектической парой наподобие левого и правого или представляют собой различные стадии в развитии одного и того же процесса. Речь идет о том, выражают ли эти понятия альтернативные или последовательно меняющие друг друга способы действия.
1. В определении понятия насилия существуют два подхода, один из которых можно назвать абсолютистским, другой ≈ прагматическим.
Согласно первому, понятие насилия несет четко выраженную негативную оценочную нагрузку, которую, впрочем, это слово имеет уже в естественном языке; оно, кроме того, употребляется в очень широком значении, включающем все формы физического, психологического, экономического подавления и соответствующих им душевных качеств, как ложь, ненависть, лицемерие и т. д. Насилие, по сути дела, прямо отождествляется (во всех его многообразных проявлениях) со злом вообще. При таком подходе возникают, как минимум, две трудности: во-первых, снимается проблема оправдания насилия, возможности его конструктивного использования; само понятие как бы предрешает проблему, с самого начала содержит в себе ответ на вопрос, который подлежит обсуждению. Во-вторых, отрицание насилия выглядит как сугубо моральная программа, вступающая в непримиримую конфронтацию с реальной жизнью. Не случайно, например, Л. Н. Толстой, который наиболее последовательно придерживался этой интеллектуально-духовной традиции, вкладывая в понятие насилия сугубо негативный и предельно широкий смысл, был одновременно радикальным критиком современной цивилизации, всех свойственных ей форм эгоизма и принуждения; для него, в частности, в плане отношения к насилию не было большого различия между разбойниками с большой дороги и законными монархами, а если и было, то никак не в пользу вторых. Морализирующий абсолютизм является, на мой взгляд, одной из основных причин, в силу которой идеи ненасилия сегодня, в конце XX в., в обществе находят почти так же мало отклика, как и две с половиной тысячи лет назад, когда они впервые возникли. Люди ≈ не ангелы; об этом можно сожалеть, но изменить такое положение дел нельзя.
Прагматический подход ориентируется на ценностно нейтральное и объективное определение насилия и отождествляет его с физическим и экономическим ущербом, который люди наносят друг другу; насилием считается то, что, очевидно, является насилием ≈ убийство, ограбление и пр. Такая интерпретация позволяет ставить вопрос об оправданности насилия, возможности его использования в определенных ситуациях, но при этом отсутствует критерий для его решения.
Обычный довод состоит в том, что насилие оправдано в сравнительно малых дозах,≈ в тех случаях, когда оно предотвращает большее насилие, которое к тому же никаким иным способом предотвратить невозможно. На это следует прежде всего заметить, что не существует единицы измерения насилия. Проблема становится особенно безнадежной, когда речь идет об упреждении насилия. Толстой говорил: пока насилие не совершено, никогда нельзя с абсолютной достоверностью утверждать, что оно будет совершено и потому попытки оправдать одно насилие необходимостью предотвращения другого всегда будут логически уязвимыми и нравственно сомнительными. Насилие невозможно сосчитать, измерить, даже если его можно было бы охватить чисто внешним образом. На самом деле насилие не сводится к внешним своим проявлениям. Боль от случайно вывихнутого плеча и боль от удара дубинки омоновца ≈ разные боли, и человек может предпочесть первую второй, даже если она количественно будет тысячекратно превышать ее. Обозначить эту разницу, оставаясь в пределах строго объективистского определения, нельзя. Проблема отношения к насилию тем самым теряет нравственную напряженность.
Трудности, связанные с определением насилия, получают разрешение, если поместить его в пространство свободной воли и рассматривать как одну из разновидностей власто-волевых отношений между людьми. Кант в ╚Критике способности суждения╩ (ї 28) определял силу как ╚способность преодолеть большие препятствия. Та же сила называется властью (Gewalt), если она может преодолеть сопротивление того, что само обладает силой╩[1]. По-другому власть в человеческих взаимоотношениях можно было бы определить как принятие решения за другого, умножение, усиление одной воли за счет другой. Насилие есть один из способов, обеспечивающих господство, власть человека над человеком. Основания, в силу которых одна воля господствует, властвует над другой, подменяет ее, принимает за нее решения, могут быть разными: а) некое реальное превосходство в состоянии воли : типичный случай ≈ патерналистская власть, власть отца; б) предварительный взаимный договор : типичный случай ≈ власть закона и законных правителей; в) насилие : типичный случай ≈ власть оккупанта, завоевателя, насильника. Так вот, насилие ≈ не вообще принуждение, не вообще ущерб жизни и собственности, а такое принуждение и такой ущерб, которые осуществляются вопреки воле того или тех, против кого они направлены. Насилие есть узурпация свободной воли. Оно есть посягательство на свободу человеческой воли.
При таком понимании понятие насилия приобретает более конкретный и строгий смысл, чем если просто отождествлять его с властью или трактовать как вообще разрушительную силу. Оно позволяет насилие как определенную форму общественного отношения отличать, с одной стороны, от инстинктивных природных свойств человека: агрессивности, воинственности, плотоядности, а с другой стороны, от других форм принуждения в обществе, в частности, патерналистского и правового. Вместе с тем преодолевается свойственная этическому абсолютизму аксиологическая ловушка и вопрос об оправданности насилия остается открытым для рационально аргументированного обсуждения.
Проблема оправданности насилия связана не вообще со свободой воли, а с ее нравственной определенностью, с ее конкретно-содержательной характеристикой в качестве доброй или злой воли. Когда говорят об оправданности насилия, то обычно рассматривают только один аспект ≈ против кого оно направлено. Но не менее важна и другая сторона ≈ кто бы мог, имея достаточные основания, осуществить насилие, если бы мы признали, что в каких-то случаях оно вполне оправданно. Ведь недостаточно решить, кто может стать жертвой. Надо еще ответить, кто достоин стать судьей. Вообще надо заметить, что самый сильный и никем до настоящего времени не опровергнутый аргумент против насилия заключен в евангельском рассказе о женщине, подлежащей избиению камнями. Кто, какой святой может назвать нам преступников, подлежащих уничтожению? И если кто-то берет на себя это право судить, то что мешает другим объявить преступниками их самих? Ведь вся проблема возникает из-за того, что люди не могут прийти к согласию по вопросу о том, что считать злом, а что ≈ добром, не могут выработать безусловные, всеми признаваемые критерии зла. И в этой ситуации нет другого позитивного, сохраняющего жизнь выхода, кроме как признать абсолютной ценностью самою жизнь человека и вообще отказаться от насилия. В свое время Эрнст Геккель, основываясь на естественных законах борьбы за существование, пытался обосновать справедливость и благотворность смертной казни, как он выражался, ╚неисправимых преступников и негодяев╩. Возражая ему, Л. Н. Толстой спрашивал: ╚Если убивать дурных полезно, то кто решит: кто вредный. Я, например, считаю, что хуже и вреднее г-на Геккеля я не знаю никого, неужели мне и людям одних со мною убеждений приговорить г-на Геккеля к повешению?╩[2]
В рамках предложенного мной определения право на осуществление насилия могла бы иметь абсолютно добрая воля, а оправданием его применения могло бы стать то, что оно направлено против абсолютно злой воли. Однако человеческая воля не может быть ни абсолютно (сплошь) доброй, ни абсолютно (сплошь) злой. И то и другое является противоречием определения. Абсолютно добрая воля невозможна, в силу парадокса нравственного совершенства. Абсолютно злая воля невозможна, потому что такая воля уничтожила бы саму себя.
2. Ненасилие в отличие от насилия является не особым случаем иерархической связанности человеческих воль, а перспективой их солидарного слияния. Его координаты ≈ не вертикаль властных отношений, а горизонталь дружеского общения, понимая при этом дружбу в широком аристотелевском смысле. Ненасилие исходит из убеждения в самоценности каждого человека как свободного существа и одновременно взаимной связанности всех людей в добре и зле. Одно из часто повторяемых возражений против ненасилия как исторической программы состоит в том, что оно исходит из слишком благостного и потому реалистического представления о человеке. В действительности это не так. В основе ненасилия лежит концепция, согласно которой человеческая душа является ареной борьбы добра и зла, как писал Мартин Лютер Кинг, ╚даже в наихудших из нас есть частица добра, и в лучших из нас есть частица зла╩. Считать человека радикально злым ≈ значит незаслуженно клеветать на него. Считать человека бесконечно добрым ≈ значит откровенно льстить ему. Должное же ему воздается тогда, когда признается моральная амбивалентность человека.
Из постулата свободы человека вытекает, как минимум, два важных этических вывода. Первый ≈ человек открыт добру и злу. Утверждение, согласно которому лучшее доказательство в пользу существования свободы воли, состоит в том, что без нее нельзя было бы грешить,≈ больше, чем остроумное суждение. Оно просто умное. Второй ≈ нельзя ответить на вопрос, что такое человек, не отвечая одновременно на вопрос о том, что он должен делать. Добро, как и зло,≈ не факт. Оно является делом выбора. Человек ≈ не зверь. И человек ≈ не Бог. Он ≈ среднее между тем и другим. Человек не тождествен самому себе. Человек ≈ это путник. Важно не то, где он находится. Важно то, куда он идет и сама эта готовность идти и дойти до конца.
Ненасилие как нормативная программа делает акцент на доброе начало в человеке, на то, чтобы усиливать его путем культивирования и сложения. Этим оно существенно отличается от насилия, как и в целом от властных отношений, которые направлены прежде всего на то, чтобы ограничивать, блокировать деструктивные, разрушительные проявления человеческой свободы. Сознательно ориентируясь на добро, сторонник ненасилия, тем не менее, исходит из убеждения, что моральная амбивалентность является принципиально неустранимой основой бытия человека ≈ он не исключает себя из того зла, против которого он ведет борьбу╩ и не отлучает оппонента от того добра, во имя которого эта борьба ведется. На этом построены принципы его поведения: а) отказ от монополии на истину, готовность к изменениям, диалогу и компромиссу; б) критика своего собственного поведения с целью выявления того, что в нем могло бы питать и провоцировать враждебную позицию оппонента; в) анализ ситуации глазами оппонента с целью понять его и найти такой выход, который позволил бы ему сохранить лицо, выйти из конфликта с честью; г) бороться со злом, но любить людей, стоящих за ним; д) полная открытость поведения, отсутствие в отношении оппонента какой бы то ни было лжи, скрытых намерений, тактических хитростей и т. п. Основная установка ненасилия ≈ исправить отношения, превратить врагов в друзей, сделать так, чтобы предшествующее зло не стало абсолютной преградой для последующего сотрудничества. Ненасилие есть усилие, состоящее в том, чтобы выпрыгнуть из заколдованного круга ненависти и насилия, сменить основания выбора.
3. Таким образом, понятия насилие и ненасилие нельзя понять вне соотнесения друг с другом. Чтобы раскрыть конкретный характер этой соотнесенности, их надо рассматривать не сами по себе, а в более широком контексте борьбы добра против зла, борьбы за социальную справедливость и человеческую солидарность. Что насилие есть зло, признается большинством философских и религиозных учений. Теории, включающие насилие в позитивный контекст человеческой деятельности, как правило, не деградируют до апологии насилия. Марксизм, например, в котором содержится известная романтизация насилия, проводит различие между разными формами насилия (справедливые и несправедливые войны), рассматривает его в затухающей перспективе, постулируя некое идеальное состояние, в котором не будет насилия. И. А. Ильин, написавший развернутый трактат против Л. Н. Толстого с программным названием ╚О сопротивлении злу силою╩, вводит вместо понятия насилия понятие физического принуждения и пресечения, а его допустимость оговаривает такими условиями (надо, чтобы речь шла о подлинном зле, чтобы оно было верно воспринято, чтобы не было других средств сопротивления, и чтобы тот, кто решает, вдохновлялся подлинной любовью и находился в волевом отношении к миру), которые никогда нельзя практически удостоверить и всегда можно теоретически оспорить. Не само по себе насилие становится труднейшей теоретической задачей и духовным вызовом, а вопрос о том, можно ли использовать насилие во имя благих целей, годится ли оно в качестве средства для борьбы со злом.
Насилие и ненасилие представляют собой разные перспективы в борьбе за справедливые отношения между людьми в обществе. Возможные линии поведения человека перед лицом насильственно поддерживаемой социальной несправедливости можно свести к трем основным. Во-первых, это пассивность, малодушие, трусость, капитуляция, словом, непротивление насилию. Такая позиция заслуживает безусловной негативной оценки. Во-вторых, ответное насилие. Эта линия поведения является в практическом плане более эффективной и в нравственном плане более достойной, чем первая. В ответном насилии уже, по крайней мере, чувствуется ╚ответственность за цели╩ (Жан Госс). Это уже вызов насилию, активное его неприятие, борьба с ним. Широко известны слова Ганди о том, что если бы перед человеком был выбор между трусливым смирением или насильственным сопротивлением, то предпочтение, конечно, следовало бы отдать насильственному сопротивлению. Ответное насилие лучше, чем покорность. Но есть еще третья линия поведения ≈ это активное ненасильственное сопротивление, преодоление ситуации несправедливости, но другими ≈ принципиально ненасильственными методами. Отождествление ненасилия с пассивностью является одним из устойчивых общественных предрассудков. В обыденном сознании насилие, как правило, оправдывается в качестве альтернативы покорности. Такая позиция была бы понятна только в том случае, если бы не было третьей возможности ≈ ненасилия, предполагающего исключительно высокую степень активности и действенности, более высокую, чем ответное насилие.
Важно подчеркнуть следующее: эти три линии поведения образуют восходящий ряд и с прагматической и аксиологической точек зрения. И по критерию эффективности, и по критерию ценности противонасилие выше пассивности, ненасилие выше противонасилия. Ненасилие, следовательно, представляет собой постнасильственную стадию в борьбе за социальную справедливость. В отличие от пассивности, являющейся позицией человека, который не поднялся, не дорос до ответного насилия, оно представляет собой способ поведения человека, который перерос насильственный способ решения проблемы. Перерос и духовно, так как в противовес насилию, всегда предполагающему разделение людей на две неравноправные касты ≈ ╚своих╩ и ╚чужих╩, ╚добрых╩ и ╚злых╩ и т. д., оно исходит из метафизической святости каждого человека, и душевно, так как требует большего мужества, чем то, которое требуется для преодоления физического (╚животного╩) страха. Для любви нужно больше кругозора и больше мужества, чем для кровной мести, дуэли или иной физической расправы с ╚врагом╩.
Ответное насилие и активное ненасилие ≈ разные ступени, стадии зрелости человеческих усилий, направленных на борьбу за социальную справедливость. Ответное насилие пользуется для этой цели неадекватными средствами и в лучшем случае может рассчитывать на ограниченный и внешний успех, оно не выводит за пределы насилия. Ведь даже если признать, что насилие может вести к справедливости, то это вовсе не значит, будто оно само является справедливым делом. Ненасилие переводит цели и средства борьбы в качественно однородную нравственную плоскость, направлено на устранение не только эмпирических результатов несправедливости, но и их внутренних оснований, оно разрывает цепь насилия, поднимает человеческие отношения на другой уровень. Такая последовательность находит также подтверждение в истории идеи ненасилия: до того и для того, чтобы она могла быть сформулирована в качестве развернутой программы в ╚Новом завете╩, она существовала в ╚Ветхом завете╩ в неразвитой еще форме. Основное различие заключалось в том, что в ╚Ветхом завете╩ норма ╚Не убий╩ была направлена прежде всего на регламентацию поступков и допускала древний закон талиона. В ╚Новом завете╩ она трансформировалась в последовательную этику любви, доходящую до глубочайших ментальных структур и не знающую никаких исключений вплоть до парадоксального ╚возлюбите врагов ваших╩. Характеризуя эту историческую последовательность, И. А. Ильин пишет:
╚Сама идея о возможности сопротивления посредством непротивления даруется человечеству и оказывается применимой тогда и постольку, когда и поскольку общий, родовой процесс обуздания зверя в человеке грозою и карою (╚Ветхий завет╩) создает накопленный и осевший итог обузданности и воспитанности, как бы экзистенц-минимум правосознания и морали, открывающий сердца для царства любви и духа (╚Новый завет╩)╩[3].
4. С точки зрения соотношения насилия и ненасилия наша эпоха, изл╦т века и тысячелетия, представляет собой очень опасную, критическую точку. В реальном историческом процессе, в целом, ненасилие превалировало над насилием, было преобладающей тенденцией. Если бы это было не так, то человечества бы уже не существовало, подобно тому как в достаточно долгой перспективе не может сохраниться город, в котором количество домов, сгорающих в пожаре, превышает количество вновь возведенных зданий. И мы можем вполне повторить вслед за Ганди: ╚Если бы враждебность была основной движущей силой, мир давно был бы разрушен, а у меня не было бы возможности написать эту статью, а вам ее прочитать╩[4]. Вообще человеческое бытие возможно лишь в той мере, в какой ненасилие превалирует над насилием. Однако такой благоприятный для человечества баланс ненасилия и насилия не является законом, он в значительной мере был гарантирован слабостью разрушительных средств.
Исторический процесс характеризуется расхождением замыслов и результатов человеческой деятельности. Это известный факт. Речь идет не об ограниченности познавательных возможностей, не позволяющих заглянуть далеко в будущее и рассчитать возможные последствия тех или иных действий. Речь идет о расхождении, которое характеризуется оборачиванием нравственного смысла деятельности. Рассмотрим ситуацию, когда как будто бы зло ведет к добру, когда исторические действия выстраиваются в такую хронологическую цепь, что насилие, жестокость предшествуют процветанию и как бы становятся причинами последних. Исторический результат всегда является параллелограммом сил, сил разнородных, разнонаправленных, большей частью конфликтующих между собой; поэтому, между прочим, его, этот результат, трудно бывает предвидеть и совсем невозможно целенаправленно реализовать. История в этом смысле иррациональна, недоступна сознательно регулируемому воздействию (речь идет, разумеется, об историческом процессе в целом, а не о тех или иных его фрагментах). Отсюда философы сделали вывод, что в истории действует некая надчеловеческая сила, которую одни назвали провидением, другие ≈ объективной закономерностью, третьи ≈ мировым разумом. Это ≈ позитивная сила, которая благоволит человеку и все устраивает таким чудесным образом, что даже многообразные частные деструкции складываются в единое общее благо. Она все приводит к благоприятному итогу.
В настоящее время, однако, тезис философии истории о мировом разуме, объективной закономерности или божественном провидении оказывается под сомнением: человечество вступило в полосу глобальных опасностей, стало заложником созданных им же самим колоссальных средств разрушения, которые способны трансформировать единичное насилие, частное зло, т. е. насилие и зло, подсильное отдельным частным индивидам, во всеобщую непоправимую катастрофу. Сегодня отрицательный исторический результат ≈ например, гибель всего живого на земле из-за применения ядерного оружия ≈ может стать не средней составляющей, не параллелограммом сил, а прямым следствием частной злой воли. Мировой разум, если бы он существовал и хотел как раньше благоволить людям, должен был бы теперь обеспечивать гармонию индивидуальных целей и общезначимых результатов не в конечном счете, не в суммарном итоге, а в конкретности единичных сознательных усилий. Он должен был бы держать под контролем не только всю картину, всю историческую панораму в целом, но и каждый ее отдельный фрагмент, каждый значимый эпизод. Говоря иначе, мировой разум должен был бы сблизиться, совпасть с человеческим разумом. Но это как раз означает, что измениться должен человеческий разум, прежде всего в своем отношении к злу и насилию, что он должен взять на вооружение ту позитивную, созидательную установку, которая в предшествующей истории обнаруживалась иррационально, стихийно, независимо от него или даже вопреки ему. Дело в том, что расхождение целей и результатов в истории может иметь одно вполне доступное рациональному постижению и практическому воздействию объяснение ≈ оно является продолжением и в этом смысле следствием расхождения средств и целей, т. е. продолжением и следствием того убеждения, и той человеческой практики, которые основаны на использовании насилия и других низких средств во имя высоких целей, на стремлении искоренить зло злом.
Самое слабое, уязвимое место современной цивилизации ≈ это противоестественное сочетание универсальных производительных сил каждый раз с локальным, многократно (национально, регионально, социально и т. д.) ограниченным мировоззрением, компьютерной технологии с пещерной этикой. Нависшая над человечеством глобальная опасность ≈ ядерная, экологическая, демографическая, антропологическая и другие ≈ поставила его перед роковым вопросом: или оно откажется от насилия, ╚этики вражды╩ или оно вообще погибнет. Философия и этика ненасилия сегодня уже не являются просто актом индивидуальной святости, они приобрели в высшей степени актуальный исторический смысл.
Таким образом, рассмотренные в историческом аспекте насилие и ненасилие также могут быть интерпретированы как различные ступени, стадии единого процесса. В плане перехода от одной ступени к другой, от насилия к ненасилию, наше время является критическим, когда требуется качественный сдвиг вперед, равнозначный смене основ жизни. Речь не идет, конечно, об одноразовом или полном устранении насилия ≈ насилие имеет невытравимо глубокие корни в историческом и психологическом опыте, в самой онтологии человека. Речь идет о качественной смене вектора сознательных усилий человека ≈ и индивидуальных и, в особенности, коллективных, социально-организованных.
________________________________________
[1] Кант И. Сочинения. Т. 5. С. 268.
[2] Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. В 57 т. М., 1954≈1956. Т. 37. С. 74.
[3] Ильин И. А. Путь к очевидности. М., 1993. С. 97.
[4] См. Ненасилие: философия, этика, политика. М., 1993. С. 168.

3

ЭТИКА НЕНАСИЛИЯ
А.А. ГУСЕЙНОВ
Вопросы философии.≈ 1992.≈ ╧3.≈ С. 72≈81.

Словосочетание "этика ненасилия" воспринимается как тавтология и часто порождает недоуменный вопрос: "А разве возможна этика насилия?" В самом деле, этика, рассмотренная в значении морали, нормативного идеала, по определению совпадает с ненасилием. Более того, нет ни одной другой формы культуры, включая мировые религии, специфика которой в такой степени была бы связана с ненасильственной установкой; когда говорится об этике удовольствий, то она может противопоставляться этике созерцательного блаженства, когда речь идет об этике доброй воли, то обычно подразумевается ее отличие от этики результатов ≈ в этих и других подобных случаях определение выделяет какой-то один признак морали, придавая ему существенное значение. Иной логический статус имеет этика ненасилия, поскольку ненасилие, являющееся содержательной определенностью добра, можно считать синонимом самой этики.
Однако помимо такого общего и в познавательном плане избыточного смысла понятие этики ненасилия имеет еще особое содержание, связанное с моральным опытом нашего времени.
Ненасилие в действии
Идеал ненасилия, сформулированный в Нагорной проповеди Иисуса Христа в качестве средоточия духовных усилий человека, обозначил резкий поворот в истории европейской культуры. Заповеди непротивления злу насилием, любви к врагам были настолько же ясными, насколько и парадоксальными; они до такой степени противоречили здравому смыслу, природным инстинктам и социальным мотивам человека, что сохраняли с действительностью лишь отрицательную связь. "Если бы общество в его нынешнем состоянии буквально последовало моральным заветам Евангелий, это привело бы к его немедленной гибели", ≈ пишет Уайтхед[1]. Сказанное, конечно, в еще большей мере можно отнести к самим евангельским временам. Нагорная проповедь предназначена для идеального мира и нужно быть святым, не от мира сего, чтобы суметь принять ее перевернутую логику. "Кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую" (Мт., 5, 38). По смыслу заповеди она обращена и к тем, кто ударяет по щеке, и не должно было бы быть тех, кто делает это. "Подставь другую щеку!" ≈ безусловная заповедь не задается вопросом, каким же это образом другому приличествует бить"[2]. Однако самое удивительное состоит в том, что способ поведения по заповеди ничуть не меняется (разве что становится еще более заповедальным) из-за того, что приходится действовать в чужеродной среде, где принято бить по щекам. Точно так же математик ничуть не смущается и не отступает от чарующей гармонии точек, линий и окружностей из-за того, что не находит их в эмпирическом мире. В случае первых христиан эта приверженность моральным абсолютам при полном равнодушии к неустроенности общественной жизни и нежелании что-то в ней улучшать имела то разумное и вполне практичное объяснение, что они ждали скорого конца света. Непротивление злу, будучи свидетельством нравственного совершенства, индивидуальной победы над грехом, не рассматривалось в качестве пути преодоления самого зла или, если выражаться мягче, эта очищающая роль ненасилия была слабо акцентирована.
Наше время внесло существенные изменения в традиционное понимание ненасилия; они связаны с именами и практической деятельностью Г. Торо, Л.Н. Толстого, в особенности М. Ганди и М.-Л. Кинга, их организованных в различные группы и движения последователей во всем мире. Для современной концепции ненасилия, которая существует не только и не столько как теоретическая конструкция, но прежде всего как сумма практических опытов, характерны, по крайней мере, два важных момента. Во-первых, ненасилие органически увязано с борьбой за справедливость, оно рассматривается как действенное, при том более действенное, чем другие, и адекватное средство в этой борьбе. Ненасильственная борьба есть единственно возможный и реальный путь к справедливости. Она вносит изменения в мир, является завязью нового ≈ справедливого, отвечающего идеалам любви и правды ≈ типа отношений между людьми. Ненасильственная позиция сегодня, как и две тысячи лет назад, требует героизма, но это не героизм ожидания конца ненавистного мира, а героизм ответственного поведения.
В свете такого понимания иначе воспринимается и евангельская заповедь непротивления злу, она, как пишет Жан Госс[3], означает требования: а) не подчиняться несправедливости, сопротивляться; б) не прибегать к ответному насилию; в) подставляя левую щеку, обращаться к совести господина, принуждая его к изменению. Во-вторых, ненасилие, способное преобразовать отдельного человека и межличностные отношения, способно также преобразовать общественные институты, взаимоотношения больших масс людей, классов, государств. Характеризуя ненасильственную философию Ганди и свое собственное духовное развитие, М.-Л. Кинг в статье "Паломничество к ненасилию" пишет: "Ганди, наверное, был первым в истории человечества, кто поднял мораль любви Иисуса над межличностными взаимодействиями до уровня мощной и эффективной силы большого размаха. Для Ганди любовь была сильнодействующим орудием для социальных коллективных преобразований. Именно в том, что Ганди придавал особое значение любви и ненасилию, я нашел метод для социальных преобразований, который искал много месяцев. То интеллектуальное и моральное удовлетворение, которое мне не удалось получить от утилитаризма Бентама и Милля, от революционных методов Маркса и Ленина, от теории общественного договора Гоббса, от оптимистического призыва Руссо "назад к природе", от философии сверхчеловека Ницше, я нашел в философии ненасильственного сопротивления Ганди. Я начал чувствовать, что это был единственный моральный и практически справедливый метод, доступный угнетенным в их борьбе за свободу". Сторонники ненасилия дерзновенно убеждены, что даже политика ≈ этот отчий дом организованного и легитимного насилия ≈ может быть кардинально преобразована на принципиально ненасильственных основах и что от этого преобразования она только выиграет, выиграет именно как политика.

Таким образом, ненасилие в том виде, какой оно приобрело в теории и практике XX в., является эффективным средством решения общественных конфликтов, в первую очередь тех из них, которые обычно решаются с применением насилия, вполне конкретным способом ответственного существования в современном мире. Когда мы говорим об этике ненасилия, то имеется в виду ненасилие как особая форма общественной практики человека.
Не существует проблемы этического оправдания ненасилия, обоснования его предпочтительности перед насилием, ибо это вещи самоочевидные. Мало кто сомневается, что ненасилие лучше, чем насилие. Те общественные движения и институты, которые практикуют насилие и те теории, которые включают его в позитивный контекст, делают это, как правило, апеллируя к чувству реализма; они принимают насилие скорее как данность, чем как желанное состояние. Адепты насилия, как правило, стыдливы, что, между прочим, свидетельствует об их слабости. Даже марксизм, весь сотканный из праведного гнева, доходящего местами до романтизации насилия, содержит ряд существенных оговорок, которые обозначают определенную моральную дистанцию по отношению к нему (этически оправдывается только революционное насилие, увязанное с целями освобождения трудящихся от угнетения, да и оно рассматривается в исторически затухающей перспективе, ибо, по известному выражению В. И. Ленина, в коммунистическом идеале нет места насилию). Основная критика в адрес концепции ненасилия идет по той линии, что она утопична, является красивой мечтой, что ее нельзя использовать в дело.
Можно провести такую аналогию: для моральной теории, как и для самолетов, испытанием прочности и точкой наибольшего риска является момент приземления. Связанные с практической реализацией трудности, существовавшие для всех этических систем, многократно возрастают применительно к этике ненасилия.
Есть парадокс нравственного поведения, который многократно формулировался в истории европейской культуры, но более всего известен по строкам Овидия: "Благое вижу, хвалю, но дурному влекусь"[4]. Он своеобразно воспроизводится также в противоречивом статусе этики, которая, с одной стороны, является практической философией, выводит философию в практику, а с другой ≈ формулирует абсолютные законы. Поиск выхода из этого противоречия привел к осмыслению этики как пути. Начиная, по крайней мере, с Платона с его учением об Эросе, которое должно было соединить землю и небо, перебросить мост от мнимого мира к подлинному, мораль стала пониматься как движение к совершенству, как сила, ведущая человека к конечной цели, высшему благу, будь то счастье, бог или что-нибудь иное. Поэтому каждая этическая теория содержала в себе не только систему норм, но и способ их реализации. Более того, именно способ реализации в существенной мере определял качественное своеобразие той или иной этической теории в нормативной части, ее отличия от других. Если суммировать практические модели морально достойного поведения, предлагавшиеся в истории этики, то их можно свести к двум крайним типам: или они охватывали всю полноту личностного бытия, образ жизни в такой же мере, в какой и образ мыслей, и в этом случае их осуществление было делом героическим, необычайно редким и в какой-то степени было связано с уходом из реального мира (в качестве примера можно сослаться на эпикурейского мудреца или христианского святого). Или они претендовали на всеобщность, универсальное применение, но в этом случае ограничивались областью мотивации, внутреннего настроя (такова этика доброй воли). Так или иначе осуществление нормативных идеалов связывалось с конструированием какого-то другого≈ идеального≈ мира, находящегося либо рядом с реальным, нравственно дезорганизованным миром, либо внутри него, но не совпадающего с ним, а лишь каким-то образом дополняющего, компенсирующего его ущербность.
Этика ненасилия находится в принципиально ином отношении к действительности, она обладает достаточным мужеством, чтобы признать ее несовершенство (испорченность, греховность) и одновременно взять на себя ответственность за преобразование такой действительности. Она переводит мораль в практическую проекцию, притом в такие области практики, как, например, политика, которые более всего чужды морали, и делает это без того, чтобы снижать требовательность морали. Этика ненасилия связывает в один неразрывный узел спасение человека и спасение мира, и полагает, что путь такого спасения лежит через ненасилие.

Ненасилие ≈ это и всеобщая, и вполне предметная, даже технологичная парадигма поведения. Обоснование реальности, практической осуществимости ненасильственной альтернативы является основной теоретической задачей этики, а реальные опыты ненасильственной деятельности ≈ основными аргументами. Этика ненасилия представляет собой теоретизирование в терминах жизни, она есть одновременно и теория, и практическое усилие.
Что может и чего не может человек?
Одно из частых возражений против ненасилия как исторической программы состоит в том, что оно исходит из слишком благостного представления о человеке, в то время как он на самом деле является, пользуясь словами Канта, безнадежно кривой тесиной. Это возражение при всем внешнем правдоподобии бьет мимо цели. Теория и практика ненасилия действительно акцентирует внимание на присущем человеку стремлении к добру. Сторонники ненасилия рассматривают склонность к добру в качестве своеобразного архимедова рычага, способного перевернуть мир, но они вовсе не считают, что добро исчерпывает сущность человека в ее нравственном аспекте. Более того, ненасилие как практическая позиция невозможна без допущения, что человеческая природа является также обиталищем темных сил, обобщаемых понятием зла. Ненасильственная стратегия поведения предполагает, что человек берет на себя ответственность за царящее в мире зло; чтобы возлюбить врага, открыть себя для отношений сотрудничества, индивид должен ясно осознать собственную причастность к насилию, честно признаться, что он сам вполне мог бы оказаться на месте того, кого он считает насильником и врагом. Вовсе не случайным является то обстоятельство, что организованная практика ненасилия по преимуществу является христиански мотивированной: для христианской антропологии убеждение в радикальной испорченности человека столь же характерно, как и представление о его богоподобии. Ненасильственная борьба вписывается в общую концепцию, согласно которой душа человека является ареной столкновения добра и зла. "Даже в наихудших из нас есть частица добра, и в лучших из нас есть частица зла"[5], ≈ пишет М.-Л. Кинг. Считать человека злым существом ≈ значит клеветать на него. Считать человека добрым существом ≈ значит льстить ему. Признавать моральную амбивалентность природы человека ≈ значит воздать ему должное. Словом, практика ненасилия невозможна как без метафизики добра, так и без метафизики зла. Именно такая сугубо трезвая, реалистическая концепция человека является исходной основой и своего рода философской гарантией действенности ненасильственной борьбы.
Из признания принципиальной противоречивости моральной природы человека вытекают различные практические стратегии в зависимости от того, на какую из потенций ≈ созидательную или разрушительную ≈ делается основная ставка. Современные демократии западного образца, прежде всего их политико-юридические институты, исходят из допущения, что человек является существом свободным и в рамках своей свободы способным к агрессии, насилию по отношению к другим людям. Они основаны на принципиальном недоверии к нему. Сама идея равенства людей до и независимо от их социального статуса, способностей, заслуг, равенства изначального, естественного, воплотившаяся в этико-юридической практике обеспечения прав человека, означала отказ от идеи нравственной селекции людей. Признается, что в человеческой массе нет какого-то особого, благородного, избранного слоя, что индивиды, помимо всего прочего, равны в своей низости Когда говорится, что все равны перед законом, то это значит, что нет никого, кто заслуживал бы безусловного доверия, был бы свободен от искушения совершать запрещаемые законом действия. Одна из трудных проблем, возникающих в связи с трезво-скептической интерпретацией нравственных возможностей человека ≈ это проблема злоупотребления властью. Поскольку человеку свойственна агрессивность, то создание властных структур является единственным условием их совместного существования. В то же время эти структуры становятся новым источником той же деструктивности, ради обуздания которой они были созданы. Чтобы выйти из этого противоречия, создается целая система институтов и процедур, наиболее изощр╦нными из которых являются разделение властей, периодическая сменяемость должностных лиц, ограничения на совмещение политической и коммерческой деятельности и др.

Словом, этико-правовая и политико-юридическая сферы западных демократий нацелены прежде всего и главным образом на то, чтобы блокировать деструктивные, разрушительные проявления человеческой природы, обозначить .ограничительные линии между публичной жизнью, подчиненной общим, совместно выработанным, договорным правилам, и частной жизнью, границы которой определяются тем, что индивид имеет полную (не скованную чужой волей) свободу выбора, может произвольно действовать. Официально-государственные структуры призваны охранять порядок на "рыночной" площади, чтобы каждый "товаропроизводитель" мог найти там место, защищать сферу общественной коммуникации от агрессивных посягательств включенных в нее индивидов.
Направляя свою энергию по преимуществу на ограничение зла, государство неизбежно в качестве объективного результата собственной деятельности воспроизводит его, а в известной мере и провоцирует. Поэтому философски последовательные приверженцы ненасилия ≈ Л.Н. Толстой и М. Ганди ≈ были в то же время убежденными противниками государства и, более широко, всей современной европейской цивилизации. Ненасильственная борьба имеет иной вектор. Она делает ставку на доброе начало в человеке, на то, чтобы стимулировать, усиливать это начало. Она не ставит задачу преодолеть зло насилия, ибо это невозможно, (насилие органично человеческой природе), а объявляет ему вечный бой. И бой этот не безнадежный. Присущее индивидам доброе начало можно усиливать путем культивирования и приумножать путем сложения. Ненасильственная борьба предлагает путь, стратегию и тактику такого усиления и приумножения добра.
Ненасильственные акции, понимаемые как альтернативный покорности и насилию способ поведения в конфликтной ситуации, вполне могут быть осмыслены как конкретная тактика добра в борьбе со злом, практическая этика любви и сотрудничества. Чтобы могла состояться ненасильственная акция, его сторонникам необходимо: а) отказаться от монополии на истину в том совершенно определенном смысле, что они тоже могут ошибаться, и как люди, которые не возвещают истину, а только ищут ее, должны быть готовы к изменениям, открыты для диалога и компромиссов; б) осознать, что они вполне могли бы быть на месте своих оппонентов, и, чувствуя свою причастность ко злу, не к абстрактному, а к тому вполне конкретному злу, с которым они ведут борьбу, критически анализировать свое поведение под углом зрения того, что могло бы в нем питать и провоцировать враждебную позицию оппонентов; в) исходя из убеждения, что как бы индивид ни погряз в преступлениях, он лучше того, что он делает и в нем всегда сохраняется возможность преображения, искать такого выхода, который позволил бы оппоненту сохранить достоинство, ни в коем случае не унижал его; г) не настаивать на своем, не отвергать с ходу точку зрения оппонентов, а искать приемлемые решения; д) пытаться превращать врагов в друзей, бороться со злом, но любить людей, стоящих за ним; если насилие, покоряя и убивая противников, лишь временно заглушает конфликт, но не устраняет его причин, то ненасильственная акция направлена на устранение самой основы конфликта и предлагает перспективу взаимоотношений, когда предшествующее зло не является препятствием для последующего сотрудничества. Она направлена на такое изменение внешней конфигурации конфликтующих сторон, которое переходит в изменение их внутреннего ≈ духовного, волевого ≈ состояния.
Таким образом, своеобразие моральной позиции сторонников ненасильственной акции, состоит в том, что они понимают собственную ответственность за зло, против которого борются, и приобщают "врагов" к тому добру, во имя которого ведут свою борьбу. Ненасильственная акция бесхитростна, и в этом состоит вся ее хитрость!
И средство и цель!
Как индивидуальная душа, так и история является ареной борьбы добра и зла, общественная деятельность человека характеризуется расхождением ее объективных результатов и субъективных целей ≈ не просто эпистемологическим расхождением, вытекающим из ограниченности познавательных возможностей, неспособности заглядывать далеко вперед, а расхождением этическим, связанным с трагической разнонаправленностью нравственных векторов, когда жестокие результаты опрокидывают благие помыслы. Оказывается, что быть благородным в исторических битвах, как и в военных стратегиях ≈ не просто смешно, это еще и опасно. Рыцарство Дон-Кихота становится источником зла, освобожденный им пастушонок подвергается еще более сильному притеснению. Можно было бы не очень беспокоиться об этом противоречии целей и последствий, ибо историческому "дьяволу" противостоит более мощная позитивная сила, которая именуется по-разному ≈ Богом, объективной закономерностью, можно назвать ее вслед за Гегелем мировым разумом, и этот мировой разум из частных деструкции, эгоизма единиц сооружает благо целого и каким-то только одному ему ведомым способом приводит все к благоприятному итогу, обеспечивая прогресс общества. Однако в XX в. ему уже это удавалось с большим трудом. Прежнее благодушие абсолютно не оправдано в настоящее время, когда средства разрушения достигли колоссальных размеров, способных трансформировать частное зло во всеобщий конец. В этих условиях мировой разум, если он хочет по-прежнему благоволить человеческой истории, должен обеспечивать гармонию целей и результатов не в конечном и суммарном итоге, а в каждом отдельном случае, держать под контролем не только всю картину, но и каждый ее фрагмент. Он должен сблизиться с человеческим разумом.
Интересующее нас расхождение целей и результатов может иметь одно доступное рациональному постижению и практическому урегулированию объяснение ≈ оно является продолжением и в этом смысле следствием расхождения средств и целей. При такой постановке вопроса выясняется: историческая проблема вторична по отношению к этической, а разумность сопряжена с ответственностью.
Проблема противоречивости целей и средств имеет два аспекта. Первый состоит в том, что для осуществления нравственных целей приходится применять безнравственные средства. А второй фиксирует тот факт, что вовлеченные в исторические события человеческие массы разделяются на два класса, один из которых является по преимуществу средством, а второй ≈ целью. Оба этих аспекта с особой остротой обнаруживаются в политической сфере, которая, во-первых, неразрывно связана с насилием, и, во-вторых, имеет иерархическую структуру, построенную на господстве и подчинении. Возникающие в рамках соотношения целей и средств противоречия получали различную интерпретацию, полярные варианты которых Макс Вебер охарактеризовал как "этику убеждений" и "этику ответственности". Этика убеждений абсолютно отвергает как применение безнравственных средств, в том числе и прежде всего насилия, так и отлучение отдельных индивидов от целей, она возлагает на человека ответственность только за его собственную чистоту и освобождает от ответственности за объективные последствия. Этика ответственности, напротив, вменяет человеку в вину также объективные последствия (по крайней мере, предвидимые) и потому допускает и применение безнравственных средств и ограничения возможностей определенных индивидов (их низведение до уровня средств) в тех случаях, когда отказ (даже если он мотивирован принципами) от этого может обернуться значительно более разрушительными бедствиями, чем те, на которые приходится идти. И этика убеждений и этика ответственности имеют между собой то общее, что они не снимают нравственной напряженности средств и целей: утопизм первой в лучшем случае обрекает на бездеятельность, а реализм второй воспроизводит эту напряженность (пусть даже в смягченном варианте), примиряет с аморализмом бытия.

Этика ненасилия открывает другую перспективу, обеспечивая взаимоусиливающее соединение этики и политики, целей и средств. Понятие "ненасилие" двояко. Оно связано с политической эффективностью, но оно же является носителем смысла. Оно пытается объединить мораль и политику как идеальное сочетание морали на службе у действия[6]. Единство целей и средств является одной из основных сознательно формулируемых установок движений ненасилия.
Ненасильственная деятельность снимает проблему безнравственных средств по определению: она является обязательством достигать целей, не выходя за нравственно дозволенные рамки, не прибегая к такому испытанному оружию зла как насилие. Она имеет самоценное значение, заключает в себе то начало справедливости, во имя которой ведется. В ненасильственной деятельности средства и цели располагаются в качественно однородной нравственной плоскости и приближаются друг к другу настолько, что оказываются взаимозаменяемыми. Одним из ее девизов является: "нет путей к миру, мир ≈ это и есть путь".
Ненасильственная деятельность содержит в себе также достаточные гарантии против того, чтобы одни индивиды заняли в ней привилегированное положение, а другие ≈ подчиненное. Она демократична, открыта для всех, представляет собой коллективное усилие, решение принимается сообща, все участвуют в выработке стратегии. Она, разумеется, требует дисциплины, но дисциплина эта является добровольной, отказ от насилия предполагает также отказ от насилия над самим собой. Ненасильственное движение имеет своих активистов, лидеров, однако один из важнейших признаков, по которому руководители выделяются среди остальных участников борьбы, состоит в том, что они в первую очередь и охотно принимают на себя возможные и, как правило, неизбежные репрессии.
Ненасильственная деятельность, рассмотренная как исторически значимое отношение, ценна тем, что оно преодолевает целе-средственную разорванность и ту порождаемую этой разорванностью несправедливость, когда благо одних индивидов, одних поколений достигается за счет страданий и жертв других. Она содержит зачатки новой цивилизации и всюду, где . разворачивается, созидает новую цивилизацию.
Путь сильных людей
Существует устойчивый общественный стереотип, рассматривающий ненасилие как социальную пассивность и психологическую трусость, отсутствие мужества. Это обвинение, если бы оно было верным, следовало бы считать окончательным и справедливым приговором. Мужество фиксирует важную ступень в духовно-нравственном развитии человека и человечества. Оно входило в состав четырех кардинальных добродетелей античности, имело устойчиво высокий статус во все последующие эпохи, а в ряде культур (например, рыцарской) занимало центральное место. Общественному движению, подрывающему мужество или даже нейтральному по отношению к нему, было бы невозможно получить моральную санкцию. Поэтому следует тщательно проанализировать ненасилие под углом зрения его отношения к мужеству как социальной позиции и личностной добродетели.
Прежде всего следует провести различие между понятиями силы и насилия. Насилие есть разрушительная сила, точнее было бы даже сказать: саморазрушительная, ибо в своем последовательном осуществлении как абсолютное зло оно оборачивается против самого .себя. Сила является неотъемлемым и фундаментальным свойством как витального, так и социального бытия человека: в витальном плане можно сослаться на агрессивность как средство выживания, инстинктивную реакцию самообороны, естественный ответ на оскорбление достоинства, в социальном плане ≈ на политику, которая, собственно говоря, и есть не что иное, как осуществляемое в определенных общественных целях эффективное применение силы. Занимая столь важное место в жизненном процессе, сила не может иметь только разрушительную форму своего выражения. Более того, эта форма не может быть преобладающей. Ненасилие как раз и является позитивным, конструктивным выражением силы; оно тоже есть сила, притом более сильная, чем насилие.
Ненасилие нельзя путать с пассивностью. Пассивность представляет собой вызванную отсутствием силы капитуляцию перед несправедливостью. Она заслуживает безусловно негативной нравственной оценки. Более того, по сравнению с ней насилие в качестве ответа на несправедливость является позицией более предпочтительной и достойной; насилие, конечно, ложный путь, но это все-таки путь активного неприятия и борьбы со злом. Сторонники ненасильственной борьбы хорошо знают и придают программное значение словам Ганди о том, что насильственное сопротивление лучше, чем трусость. Отождествлять ненасилие с пассивностью ≈ значит не понимать его природы; помимо огромной внутренней работы и духовной активности, направленной помимо всего прочего и не в последнюю очередь на преодоление страха, оно в практическом аспекте предполагает продуманную наступательную тактику, определенную технологию деятельности, противостояние и воздействие на людей и институты с целью вызвать изменение в их позиции.

Само слово ненасилие из-за негативного этимологического содержания в известной мере провоцирует его ложное истолкование. Ненасилие в современных европейских языках получило терминологический статус в качестве буквального перевода слова ахимса, которым первоначально для обозначения своей ненасильственной философии пользовался М. Ганди. Однако Ганди был недоволен словом ахимса именно из-за того, что оно скрадывало активный, творческий аспект ненасилия и он впоследствии остановился на термине "сатьяграха", составленном из слов, обозначающих правду и твердость, и интерпретировал его как силу любви и правды. Этот второй, позитивный и более существенный, аспект философии и практики ненасилия не получил, к сожалению, в русском языке, как в других европейских языках, терминологического воплощения.
Безобидно-лингвистический повод к искажению смысла понятия ненасилия дополняется у нас также идеологическими причинами. Идеология классовой борьбы культивирует и освящает насилие, жестко, почти однозначно связывая его с борьбой за социальную справедливость; революционное насилие считалось даже чистилищем, через которое надо пройти трудящимся, чтобы сбросить с себя мерзость эксплуататорского строя. Во имя оправдания насилия, освящения социальной ненависти необходимо было изобразить ненасилие как форму трусливого смирения перед воинствующим злом, дискредитировать его как жалкое непротивленчество.
В действительности, пассивность, смирение не составляют оппозицию насилию, они являются его условием и дополнением. Единственным и достойным вызовом насилию является ненасилие. Необходимо подчеркнуть, что ненасилие представляет собой постнасильственную стадию в борьбе за справедливость. В отличие от пассивности, которая является позицией человека, который не дорос до насилия, оно представляет собой реакцию человека, который перерос насилие. Перерос, помимо прочего, и в том смысле, что выражает более высокую ступень преодоления страха. Можно, говорил Ганди, представить себе вооруженного человека, в душе которого сохраняется страх. Более того, наличие оружия как раз подтверждает это. Ненасилие помимо преодоления физического ("животного") страха требует еще особой духовной стойкости; смелость, мотивированная злобой и мстительностью, трансформируется в этически более высокую и психологически более трудную смелость, мотивированную любовью и справедливостью. Достаточно поставить простые вопросы: "Как проще бороться с сильным и вооруженным противником: с помощью оружия или без него?", "Что легче ≈ убить врага или полюбить его, притом полюбить, имея возможность убить?", чтобы убедиться в превосходстве ненасилия перед насилием по критерию мужества. Ненасилие есть сила бесстрашия, сила в ее чистом, созидательном и наиболее полном (охватывающем чувственную, волевую и духовную сферы) проявлении.
Мало сказать, что ненасилие органически сопряжено с мужеством. Оно в историческом плане поднимает мужество на новый уровень, придает ему адекватную современной эпохе форму. Мужество традиционно считалось добродетелью мужчин, о чем, в частности, свидетельствует и русская этимология слова, а основной областью общественной деятельности, в которой формировалась и практиковалась эта добродетель, являлась война. Аристотель видел в мужестве совершенный (добродетельный) способ поведения человека в бою, который несовместим с безумной яростью, но прежде всего требует преодолении органического страха. Правда, военное сражение ≈ не единственное, хотя и основное поприще мужества, другой сферой его бытования является гражданская жизнь. Так считал Аристотель, и почти за две с половиной тысячи лет общественные представления о мужестве мало изменились. Ненасильственная борьба придает проблеме новый вид: а) она связывает мужество по преимуществу и главным образом с общественной деятельностью, борьбой за социальную справедливость и б) лишает ее сугубо мужского предназначения, придает вид общечеловеческой добродетели, равно украшающей и женщин, и мужчин. Этический потенциал ненасильственной борьбы в значительной мере определяется именно тем, что она оторвала мужество как личностную добродетель от войны и воинской деятельности. Исключительно высокая ценность бесстрашия является не просто объективным результатом ненасильственной деятельности, а ее сознательно и целенаправленно культивируемой установкой.
Ненасилие ≈ не абстрактная норма, которую остается лишь употреблять в дело, не состояние, которое кем-то или когда-то может быть достигнуто. Оно прежде всего представляет собой══ ненасильственную, направляемую силой любви и правды борьбу против зла и несправедливости, за выправление отношений в собственной душе и в мире. Оно не отсекает, не отрезает, а именно выправляет человеческие деформации, имея силу, чтобы противостоять страшным силам зла, и имея трезвое сознание того, что противостояние это не является единовременным актом, вообще не знает конца. Если не бояться тавтологии, можно сказать, что оно является ненасильственным путем к ненасилию. Это ≈ не усилие, которое должно привести к истине. Это ≈ истина, которая состоит в усилии. И мужество, которое требуется для ненасильственной борьбы и формируется ею, есть мужество ответственного существования в этом прекрасном и несовершенном мире.

________________________________________
[1] Уайтхед А.Н. Избранные работы по философии. М., 1990, с. 405.
[2] Вебер М. Избранные произведения. М., 1990, с. 695.
[3] Госс Ж. Ключевые представления гуманистического и христианского ненасилия. Этика ненасилия . М., 1991, с. 13.
[4] Овидий. Метаморфозы. М└ 1977, с. 170.
[5] См. Антология ненасилия. Москва-Бостон, 1991, с. 8
[6] См. Семлен Ж. Выход из насилия. ≈ Глобальные проблемы и общечеловеческие цен╜ности. М., 1990, с. 84.


Вы здесь » Сообщество блогеров » Социология, психология » Гусейнов А.А.


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно